просто пастушок
В прошедшую ночь я почти ни минутки не спал, а беспокойно дремал – что очень неприятно. В два часа ночи я встал с люка и начал ходить по палубе, так как довольно сильно озяб. Была маленькая качка. Я смотрел все вперед, в нетерпеливом ожидании скорее увидеть берега и знаменитый Константинополь. Я почему-то себе представлял, что Константинополь так вдруг и должен как бы вынырнуть из воды и явиться во всем своем внешнем величии. Смотря вдаль пристально, я заметил какие- то две ярко светящиеся точки: звезда – не звезда, пароход – не пароход... Гляжу в бинокль и догадываюсь, что это, по всему вероятно, маячные огни. Действительно, скоро пред нами засверкали огни двух маяков, – из которых один на европейской, а другой на азиатской стороне, – один постоянным беловатым светом, другой ярко-пунцовой точкой, которая поминутно то слабела, то опять разгоралась, кидая на море длинную полосу малинового света.
Меня поразил громадный купол, весь залитый светом, – точно свод небесный. Просто понять нельзя, как такая громада...Просто понять нельзя, как такая громада может держаться. Он покоится на неизмеримом каменном кольце, пронизанном множеством окон, которое поддерживают четыре скрещенные арки, раскинутые между легкими полукуполами, образуемыми исполинскими закругленными наверху боковыми стенами, примыкающими впереди к тройному выгибу алтаря, а назади к колоннаде пропилей. По исполинской площади с севера и юга тянутся два ряда громадных колонн, расположенных симметрически и на равных друг от друга расстояниях. Эти колонны связаны арками, на которых встают попарно новые колонны, подпирающая своды другими рядами величественных арок. Эта сквозная масса, поддерживая хоры, наполняет храм сетью колоннад, которая придает ему неописанную красоту и величавую таинственность. История говорит, что император Юстиниан, войдя в новоустроенный храм, воскликнул: «Я победил тебя, Соломон!» Не гордость заставила Юстиниана произнести эти слова, а изумление пред невиданным чудом искусства. Мысль – посвятить храм Премудрости Божией (Софии) – была еще раньше Юстиниана.
А отрываясь от общего впечатления храма и переходя к его обстановке, получаешь такое неприятное впечатление, что тебя просто дрожь охватывает от негодования, – так здесь все бедно и жалко. Не терпя рельефных крестов, сделанных из дерева на входных дверях, турки отломали у них поперечные части, но оставили продольные и верхние, отчего кресты получили вид каких-то громадных стрел с несоразмерными трехконечными остриями. Мозаики прикрыты и замазаны, хотя сквозь закраску таинственно проглядывают некоторые святые изображения. В своде купола виднеются крылья херувимов, плохо замазанных. На алтарной стене с трудом можно приметить некоторые фигуры святых и посреди их колоссальный мозаический образ Божией Матери. На месте алтаря вставлена выдолбленная глыба красного мрамора, показывающая направление к Мекке, а около нее небольшой полинялый ковер, на котором Магомет молился. Вокруг всего храма турки развесили круглые щиты, на которых крупнейшими арабскими буквами изображены имена Аллаха, Магомеда... Вместо паникадил со сводов по всему храму спускаются проволоки, на которых висят бронзовые люстры, страусовые яйца, пучки шелка и проч. Некоторые колонны некогда великолепного храма пошатнулись и треснули; арки боковых галерей тоже сильно покосились и изменили свое положение, и все это остается на произвол судьбы. Впрочем, некоторые потрескавшиеся колонны опоясаны толстыми железными прутьями
[...] наш проводник Давид рассказал нам следующее предание. Во время разграбления Константинополя турками масса несчастных христиан искала убежища в стенах Софийского собора. Священники, для утешения верующих, совершали литургию. Когда мусульмане ворвались в храм, то священник, служивший литургию в этот день, не окончивши ее (он дошел только до «Победную песнь поюще...»), был святыми ангелами со святым евангелием в руках вознесен на небо. Когда этот храм сделается снова христианским, тогда этот священник вернется для окончания литургии. Давид указал даже место, где, по преданию, этот священник совершал литургию. На хорах еще более, чем внизу, поражаешься небрежением турок и поруганием, не говорю – святыни, но искусства. Достаточно сказать, что по подкуполью летают голуби, оставляющее очень много помету на перилах хор.
Почти все время пребывания нашего на хорах за нами ходил имам и еще кто-то из причта Ая-Софии. Этот последний носил маленький холщовый мешочек. Запуская туда руку, он вынимал из него горсть разноцветных камушков мозаики, выковыренных из стен, и предлагал купить, приговаривая: «Антыка! Антыка!» Я купил несколько этих камешков, заплативши один пиастр (10 коп.), предварительно долго поторговавшись.
На обратном пути мы зашли в одну из древнейших цистерн, которая называется у турок Бин-бир-дирек или подземелье тысяча-и-одной колонны. Она находится недалеко от Ат-Мейдана. При входе нас встретил турок, с которым Давид начал торговаться. Вход в эту цистерну для всех бесплатный, но турки привыкли требовать бакшиш с приезжих туристов за все, и требуют все, кто только захочет. Так, этот турок (как я узнал потом) совершенно случайно зашел в эту цистерну; но, видя наше намерение осмотреть ее и считая почему-то себя обязанным охранять ее, решился воспользоваться бакшишем, который во всяком случае он получит с туриста, потому что, – не вступишь же с ним в драку, а посмотреть хочется. Насилу за полфранка Давид сторговался.
Пол гладко навощен, а посередине висит большая люстра. В нижнем ряду, отделенном перилами, помещаются зрители и богомольцы; в верхнем ярусе оркестр, состоящий из литавр и флейт и небольшого хора поющих дервишей, а по бокам – решетчатые ложи для женщин, которых почти совсем не видно. – Через несколько минут начали появляться один за другим дервиши. Неслышно ступая босыми ногами, потупя глаза и сложа руки на груди, входили они в залу; поклонившись на обе стороны и по направлению к Мекке, они становились вокруг балюстрады. Необыкновенное смирение, которое они представляют всей своей фигурой, бледность их лиц, высокие колпаки их, странная одежда, все это придает им какую-то таинственность. Всех вошедших дервишей было около 30. Между ними было два мальчика, которым было отнюдь не более 10-ти лет. Наконец, после всех вошел настоятель секты, сухой, как скелет, в зеленой мантии и коричневой чалме, густо обвитой внизу зеленой тесьмою. Он сел, подогнувши под себя ноги на подушки. Затем он начал читать молитву; в ответ ему раздалось визгливое пение хора. Дервиши при этом предавались религиозной гимнастике: то опускались на колена, вытягивая вперед сложенные руки и падая на них, то дружно откидываясь назад и опять падая на протянутые руки с каким-то завыванием... Но вот пение замолкло и все предались на нисколько минут самоуглублению. Вдруг послышались звуки флейты или скорее свирели (точь-в- точь как у пастушеских свирелей). Дервиши вмиг сбросили с себя мантии и остались в белых длинных юбках со складками и кофтах с длинными и довольно широкими рукавами. Затем один за другим подходят к неподвижно стоящему настоятелю, взаимно раскланиваются и начинается кружение на пятках. Скоро зала наполнилась вертящимися Фигурами. Руки у них вытянуты горизонтально, причем одна рука ладонью обращена вверх, а другая вниз, головы склонились набок, а одежда их поднялась на воздух и образовала огромные вертящиеся круги, среди которых бледные дервиши кажутся какими- то куклами на пружинах. С маленькими молитвенными антрактами, которых было три, это беснование продолжалось полтора часа: в первый раз верчение продолжалось четверть часа, во 2-й – 20 мин., в 3 – 25, и в 4-й – 30 минут.
Таким образом, с каждым разом верченье усиливалось; музыка, к которой присоединились и литавры, и дикое пение, становилась все порывистее, а сообразно с этим и дервиши кружились быстрее. Что меня в особенности поразило, так это – два мальчика, в своем религиозном бесновании далеко превосходящие своих собратий. После третьего молитвенного антракта некоторые из дервишей совершенно изнемогли в этой пляске и потому не могли принять участие в последней пляске самой быстрой и бешеной, а мальчики, облитые потом, как мышенята, вертелись впереди всех. Взор оставшихся совершенно потупился; они, должно быть, потеряли всякое сознание. По окончании верчения я сейчас же вышел, не ожидая конца их молитвы, потому что от взгляда на подобное зрелище и у меня как будто начала вертеться голова. Неприятное зрелище! Много мыслей по этому поводу роилось у меня в голове. Ведь все это делается для душеспасения? Будут ли они оправданы пред Богом?
Богомольцы за известную цену сговариваются с лодочниками, чтобы они доставили их ко времени прибытия парохода. Пароход пришел. Лодочники под различными предлогами затягивают время до тех пор, пока не послышится второй свисток парохода. В это время они только и отплывают. Достигнувши середины между берегом и пароходом, лодочники начинают требовать деньги, богомольцы дают, за сколько они условились. Турки не принимают, заламливая цену в четверо большую условленной. Турок делает вид, что поворачивает лодку назад к берегу. А между тем пароход – вот-вот уйдет. Что тут делать? Отдают турку требуемое количество денег. Сейчас лодочники приваливают к пароходу, наскоро сбрасывают пассажиров, сами ретируются, пароход дает третий свисток... и кончено.
Издали еще заметны на горе светящиеся точки. Это кельи спасающихся иноков в ущельях скал или в чаще леса. С приближением к св. горе число таких точек увеличивается: как звездами покрыта гора кельями, в которых как светила подвизаются иноки, пренебрегши всем земным ради вечного спасения. Пароход наш не пристал к берегу, а остановился на некотором расстоянии от него в виду Пантелеимоновского монастыря, который заметен был теперь по довольно большому числу светящихся точек. [...] На троекратный свист парохода чрез четверть часа приплыли лодки Андреевского и Ильинского скитов. На этих лодках мы и поехали к главной пристани Афонской горы – Дафна. (В языческие времена на этом месте было селение и чтилище богини Дафны – какое название сохранилось и до сих пор).
На Афоне, между прочим, существует обычай, чтобы больных, не подающих надежды на выздоровление, причислить к «ангельскому чину», т. е. постричь в монахи и притом в схиму. Больной, конечно, питающий надежду на выздоровление и не имевший в виду постригаться, долго не решается, но наконец, чуя неминуемое приближение смерти, он впадает в уныние и сам уже, как милости, просит пострижения в той мысли, что смерть в чине ангельском приятнее всего Богу. Молодой купеческий сын – теперешний игумен – чуя приближение смерти, просит себе у игумена и духовника пострижения. После долгих колебаний его прямо постригают в великую схиму и отпевают заживо в той, конечно, уверенности, что он непременно умрет. Между тем он ожил, и выздоровел, и остался в монашестве, отказавшись навсегда от родины, от родных, от мирских увеселений.
Но великим диссонансом в этом торжестве было пение греческое. Для человека, имеющего хоть сколько-нибудь музыкальное ухо, это пение невыносимо; потом я несколько привык к нему, но оно не производило на меня ни малейшего действия. Эго не голосовое пение, а носовое; греческий псалт аd libitum выводит какие-то завыванья, а остальные аккомпанируют ему, гнуся при этом. Но что главное, сколько я ни силился, не мог понять почти ни одного слова из их пения. Это объясняется тем, что греки любят в пении употреблять так называемые кратимата. Кратимата – это не что иное, как дополнения к каждому слогу слова, или так называемые в нотных книгах древней русской церкви попевки. Эти кратимата состоят из каких-нибудь слогов; чаще всего мне приходилось слышать кратимата из слогов: не-не-не... и рай, рай, рай...
А Афонское всенощное бдение представляет нечто особенное: оно продолжается около 14 часов. Начинается оно около 6 часов вечера и продолжается чрез всю ночь до 6 часов утра, а затем бывает литургия, которая продолжается около 2-х часов, так что вся служба вообще продолжается 14 часов. Боже мой, как это трудно. Я видел иноков с отекшими ногами; ноги положительно представляли одну сплошную массу мяса. Мне иноки рассказывали, что сначала от непривычки после таких бдений бывают обмороки, столбняки, ноги становятся как колоды, отекают, многие страдают грыжею...
Отца игумена еще не было; все монахи, числом около 400, безмолвно сидели, со сложенными на груди крестообразно руками, каждый на своем месте, ожидая прибытия игумена. Какое-то особенное впечатление произвела на меня эта общая трапеза, напоминавшая мне первобытные времена христианства, когда все было общее и все в единомыслии принимали участие в преломлении хлеба.
Св. Афанасий, живший в десятом веке, был человек действительно замечательный, как это видно из его жития. Будучи знатного происхождения, он получил блистательное образование в училищах константинопольских и сам потом проходил в них должность наставника с таким отличием, что сделался известным императору. Но, избегая мирских почестей и будучи склонен к иночеству, он удалился сначала в кименскую обитель к препод. Михаилу Малеину, от руки которого и принял пострижение, а затем, не желая быть преемником преподобного в игуменстве, он тайно удалился на Афон под именем неграмотного Варнавы. Но здесь он скоро быль узнан. Любя безмолвие и убегая славы человеческой, св. Афанасий отошел в пустыню, на самый край дикой горы, далеко от жилищ других отшельников, и, построив там себе кущу на лесистом холме, подвизался в безмолвии.
Наконец по удару колокольчика все встали и началось торжественное и громогласное пение: «Достойно есть». Все умеющие петь принимали участие в пении, так что выходило действительно величественно. Само по себе «Достойно есть» прекрасного напева; подобного напева я нигде не слыхал и, кажется, нигде больше не услышу, так как оно самобытное афонское произведение. В продолжение пения разносят по всей братии просфору, так называемую панагию – в честь Богоматери, которая предварительно разламывается на несколько частей. От этих частей, разносимых экклесиархами, отламываются затем каждым иноком частицы и съедаются, но наперед их держат несколько над кадильницею. Затем, при выходе по левой стороне становится игумен, а по другую сторону лежат ниц на полу три лица: повар, трапезарь и чтец, прося извинения за какую-нибудь оплошность. Но это еще не все: все идут еще в церковь, где бывает краткое моление о живых и умерших и многолетие русскому царю и патриарху; и этим заканчивается вся церемония обеда.
Прогуливаясь, я встретился с знакомым монахом, который, на желание мое показать мне что-нибудь интересное, повел меня в усыпальницу монастырскую. В этой усыпальнице находится множество черепов, симметрично расположенных на полках, а также множество костей в больших ящиках. Здесь на Афоне исстари ведется обычай через три года раскапывать могилу умершего инока и убирать, череп его и кости в общую усыпальницу, а в опроставшиеся могилы кладут новых покойников.
По прекрасным аллеям огорода в это время расхаживали иноки, иные попарно, но большею частью в одиночку после вечерни, в ожидании повечерия. Встречаясь они, не подымая глаз, только говорили, кланяясь: «благословите», это обычное приветствие на Афоне.
Я взял было его за повод, думая править им, но оказалось, что это напрасно. Болгарин объяснил мне, что мул требует в путешествии совершенной самостоятельности и что вполне можно довериться ему, как опытному специалисту. Я так и сделал, и мул вполне оправдал лестный о нем отзыв нашего проводника: равномерно пошел он под гору, карабкаясь своими маленькими копытами, как коза, по каменьям почти над самою бездною, предварительно обнюхавши почву и узнавши таким образом крепость и плотность (камней) грунта. Вообще мул почему-то избирает тропинку над самою бездною, куда, во избежание головокружения, не стараешься и заглядывать. Мы все ехали гуськом, а впереди нас шел болгарин, указывающий дорогу. Между мулами существуют тоже своего рода заправилы, которые всегда стараются попасть вперед, чтобы в свою очередь быть указателями пути для других мулов. Мулы, предоставленные себе, не злоупотребляют свободою, а ведут себя, как нельзя лучше: где нужно, остановятся; увидят водопой – подойдут, напьются, отдохнут и дальше. Вообще, это преполезное животное. Правда, он несколько упрям и с чувством собственного достоинства и потому не любит никаких понуканий, в противном случае отомстит. Так я чуть не поплатился было за невежливое обращение с моим мулом. Севши по-дамски, спустивши в одну сторону ноги (большую часть путешествия я так совершал, находя для себя выгодным такое сидение, в особенности принимая во внимание несоразмерную ширину деревянного седла), я как-то нечаянно хлестнул сорванною веточкою каштана своего мула, а он так понесся, что я еле-еле удержался и то благодаря тому, что проводник болгарин успел скоро остановить рассерженного мула. Вообще, мул умеет мстить и очень злопамятен; он непременно отомстит обидевшему его, прижав ноги седока к стене или к камню, так что до крови обдерет колена, или нарочно упадет на передние ноги как раз перед лужей, с тем чтобы вы шлепнулись в грязь.
Известна история этого пострижения. Около 1180 года, некоторые из русских святогорских иноков пришли к великому жупану Стефану для испрошения милостыни своей обители св. Пантелеймона. Своими рассказами о тихой, безмятежной и богоугодной жизни афонских иноков они настолько пленили младшего сына князя Растко, от природы расположенного к монашеской жизни, что он решился тайно от родителей удалиться на Афон. Однако, родители, угадывая, куда удалился сын их, послали за ним на Афон верных людей, чтобы они привели его. Посланные нашли его в Пантелеймоновом монастыре, но еще непостриженным. Не желая расстаться с Афоном, Растко упросил игумена постричь его. И действительно, того же дня, во время всенощного бдения, когда прекрасно угощенные посланные спали, Растко произнес обет иночества в небольшом храме на высокой башне и наименован был Саввой.
Оттуда, на другой день показавшись посланным, сбросил к ним с башни княжеские одежды и просил отвезти их к родителям вместе с письмом, в котором просил родителей не скорбеть о нем, а лучше молить Бога, чтобы Он помог ему благоуспешно совершить избранный им путь. Разгневался Стефан Немань и отправился в монастырь с жестоким намерением, но Бог смягчил его сердце, он сам принял монашество с именем Симеона и почил в одном из монастырей, основанных св. Саввою.
зато я нашел здесь нечто невиданное там, – довольно много вериг железных, которыми заковывали себя подвижники. Обыкновенно вериги носятся тайно от других, и тайна такого подвижничества обнаруживается по смерти подвижника, с которого тогда и снимают их; но некоторые вериги от несоразмерности их с туловищем и от долгого ношения настолько въедаются в тело, что их нельзя снять; поэтому их снимают через три года, когда труп выкапывают из могилы, и полагают их в усыпальницу, как свидетельство подвижнической жизни. Тут же мне сказали, что и теперь есть нисколько иноков, тайно носящих вериги; сказали также об одном замечательном подвижнике Андрее, давшем обет молчания, который уже около 12 лет не говорит ни слова. Я выразил сильное желание видеть этого подвижника. Со мною пошел один из старцев, предупредивши, что он вообще не любит посещений, а тем более долгих; поэтому просил не засиживаться, чтобы не побеспокоить подвижника. Келья его находится в задней части монастыря и стоит совершенно особняком. На стук в дверь и обычное афонское приветствие дверь отворилась и мне представилась иссохшая фигура подвижника, который мимикой пригласил нас сесть. Старец, пришедший со мною, отрекомендовал меня и высказал ему о моем сильном желании видеть его, благодаря чему он решился побеспокоить его. С минуту молчали мы; в это время он пристально смотрел на меня, так что мне просто неловко сделалось, и я потупил взор. Затем взял он находящийся пред ним лист бумаги и написал: «Где учитесь?» В Киеве, говорю, в духовной Академии. «Чему учитесь?» Разным наукам, но преимущественно богословским. «Верите?» Верю. «Да будет Божья благодать с вами и да сохранит вас Царица Небесная», и откинул бумагу в сторону, давая этим, должно быть, понять, что следовало бы оставить его. Но я, пораженный его подвигом, начал говорить ему о тяжести подвига безмолвия и кстати или некстати спросил о причине его безмолвия. Не отвечая мне прямо на вопрос, он написал: «Господь наш Иисус Христос говорит: глаголю вам, яко всяко слово праздное, еже аще рекут человецы, воздадят о нем слово в день судный: от словес бо своих оправдишися, и от словес своих осудишися». На вопрос мой – долго ли он подвизается? – отвечал, т. е. написал: «Богу ведомо». После этого встал и дал мне две книжечки: «О благодатных исцелениях, совершившихся пред святою иконою Божией Матери, в скорбех и печалех утешение» и «О вреде табака».
В час ночи начинается утреннее богослужение в монастырях и сильным звоном колокольчика приглашают всех в церковь. Живой будильник подходит к келье со словами: «молитвами.... помилуй нас». Если в ответ послышится «Аминь», то он идет далее.
Но самою древнейшею из всех икон считается чудотворная икона Божией Матери, называемая «Достойно есть», взятая из кельи на капсольской возвышенности, – что против русского скита св. Андрея. Она теперь находится на горнем месте. Она слишком потемнелая, так что еле со свечою кое-что разглядишь: лик Богоматери чрезвычайно умильный, а на руках в свободном положении Божественный Младенец. О названии этой иконы рассказывают следующее чудо. Она сначала принадлежала одному безмолвному. Однажды пред этою иконою долго молился он и усердно пел: Честнейшую херувим и славнейшую без сравнения серафим и проч. Вдруг в его келье показался благообразный монах и, назвавшись Гавриилом, начал внушать ему, что пред этою песнею надобно всегда петь: «достойно есть, яко во истину, блажити тя Богородицу, присноблаженную и пренепорочную и Матерь Бога нашего». А дабы эти слова не изгладились из памяти, Гавриил перстом своим начертал их на каменной плите и потом скрылся. Старец, поняв, что у него был архангел, явился к проту святой горы с начертанною на плите песнею. А святогорский прот уведомил о всем этом цареградского патриарха и царя, и отослал к ним и самую плиту, чудесно исписанную. С той поры постановлено было петь во всех церквах: Достойно есть...
В этом самом месте, где теперь источник, явилась вдруг пред ним прекрасная женщина, присутствию которой он очень удивился, так как женская нога никогда не ступала на Афон. «Кто ты?» спросил св. Афанасий. – Я – Матерь Господа твоего, отвечала Она. При этом она упрекнула его в маловерии, убеждая возвратиться в обитель, домостроительницею которой она пребудет навсегда. Для удостоверения же в ее Божественной личности она повелела колеблющемуся Афанасию ударить жезлом о скалу. Афанасий ударил. Камень разщелился и из трещины его выбежал шумный поток воды, который и теперь течет. [...] Вся она испещрена фамилиями паломников, пивших или купавшихся в целительных водах источника. Мы тоже не преминули черным углем написать свои фамилии, которые, конечно, скоро сотрутся, так как за неимением свободного места фамилии на фамилиях пишутся, да притом сама галерея скоро рухнет.
Он уже обладает чудотворною иконою Божьей Матери, называемой «Самописанною». Об этой иконе здесь мне рассказывали следующее. Один живописец в Румынии долгое время писал эту икону, притом писал с постом и молитвою; но как он ни трудился, никак не мог докончить ее, собственно лик Богоматери не удавался ему. Он уже чуть было не отчаялся в успехе. Вдруг в одно время этот живописец, придя, быть может, в сотый раз оканчивать икону, увидел ее оконченною. Не было пределов радости его. Сейчас оповестил он кого следует о самописанной иконе.
Вот какая- то тропинка идет в сторону от нашей. Она ведет в пещеру или келью св. Петра Афонского, первого пустынножителя. Эта келья находится над крутым обрывом. Говорят, что пещера, где подвизался св. Петр (X в.), даже до сего времени не утратила своего первобытного значения и вида; но с половины нынешнего столетия вход в пещеру заложен камнями, так что внутренность ее можно с трудом рассмотреть чрез маленькое отверстие. К закрытию входа послужило то, что некоторые подвижники, не укрепившись еще в подвигах, но ревнуя о подражании св. Петру, оставались здесь; но вскоре от холода и сырости у них зубы выпадали, волосы вылезали – они сильно заболевали и умирали, – что и заставило лаврское начальство заложить ее вход.
С самого начала прибытия на Афон он занимается собиранием «неувядаемых цветов Божьей Матери» и сбывает их довольно выгодно по монастырям. Но, по рассказам его, собирание этих цветов сопряжено с большою трудностью и риском для жизни. Этот цветок, можно сказать, есть произведение камней и растет в их трещинах. Поэтому, чтобы собрать его, нужно взбираться по страшным стремнинам, перебираться через страшные пропасти на одних только ручных мускулах, вися на несколько тысяч футов над зияющею бездною от земли. Малейшее колебание, малейший страх – и все кончено – очутишься на дне бездны. Такие случаи бывают очень часты с собирателями цветов: в этом году покамест еще не было ни одного несчастного случая, но в прошлом их было два. Этот куцовлах сильно опасается за жизнь свою; падение в бездну главным образом страшит его потому, что диавол возьмет его душу, и таким образом он на веки погибнет, несмотря на такое богоугодное дело, как собирание цветов Божией Матери. Диавол, по его словам, давно уже посягает на его душу, потому что он замечает, что когда лазит по стремнинам, то его что-то так и тянет в бездну; от диавола он избавляется постом и молитвою: пред каждою своею экскурсией на вершину горы он дня два постится и молится, потом взбирается на гору для срывания цветов и живет здесь не больше 3-х дней. Долго здесь нельзя жить, так как здесь, преимущественно ночью, холодно и сыро и это отражается на здоровье человека, что вполне оправдалось на этом куцовлахе. Он из Валахии приехал таким цветущим молодцем, а теперь иссох, как щепка. Он думает скоро оставить этот выгодный, но опасный промысел. Настоящая экскурсия – пятая по числу в это лето. В этом году урожай на цветы, так что за все это время он заработал около 3 лир т. е. около 30 рублей. Цветы живо расходятся по рукам русских богомольцев и болгар. Я купил у него на 1 рубль 25 миниатюрных пучков. Этот цветок, называемый еще «святогорскою незабудкою», очень мил, но мал; листочки его – то красные, то белые, и когда засохнут – точно атласные.
Чтобы достигнуть этого места, надобно в некоторых местах цепляться за камни руками и даже висеть всем телом над бездною. Около 40 сажен приходится спускаться по веревке, придерживаясь ногами в обрывистую каменную стену. Здесь живут самые высшие подвижники, достигшие последней степени самоотвержения. Они своего почти ничего не имеют: одеваются в лохмотья, питаются кореньями растений, а также подаяниями монастырей, главным же образом – подаяниями рыбаков и моряков. Карульские иноки спускают к морю корзинку, укрепленную на блоке. Матросы и рыбаки знают назначение этой корзинки и кладут в нее, что Бог на душу положит.
Иоанн Кукузель был любимцем при дворе греческого императора Алексея Комнена за его красоту и замечательный голос («благообразный» и «доброгласный» – он был по Барскому). Но он не возлюбил мирской жизни, мысль его всегда витала в заоблачных мирах. Поэтому он решил уйти из этого суетного мира и удалиться в монастырь – что он и сделал вскоре по приезде в Константинополь игумена Лавры, который пленил его рассказами о св. горе. Без ведома императора, горячо любившего его и даже намеревавшегося «оженити его зело благородно», он ушел на Афон – в Лавру. Здесь он в изодранных лохмотьях не был узнан игуменом, который знавал его при дворе вымытым, чистым, роскошно одетым. Ему назначено было послушание быть пастухом. С покорностью и благодарностью принял он это послушание, так как оно давало ему возможность уединяться и в уединении воспевать хвалу Богу и предаваться созерцательной жизни в Боге. Близ Молдавского скита указывают то место, где Кукузель пас овец и козлищ. Воспевая в таком уединении своим мелодическим голосом хвалы Богу, он был вполне уверен, что его никто из людей не слышит, за исключением его стада, которое внимало его пению. Но живший неподалеку анахорет услышал пение и, будучи поражен явлением такого необычного певца в пустыне, поспешил уведомить об этом лаврского игумена. Кукузель призван был в Лавру к игумену, который едва с трудом узнал своего знакомца и царского любимца. Не было пределов старческой радости игумена. Он хотел дать ему другое послушание, но по слезной просьбе Иоанна оставил его на прежнем послушании. [...]
Об этой иконе существует следующее предание. Когда в 9 в. сирийские варвары расхищали св. гору и добрались и до Ватопеда, то экклесиарх взял эту икону с крестом и спрятал в находящемся здесь колодце, затеплил пред ними свечу и искусно закрыл колодезь мраморною плитою в уровень с полом. Ватопед был разрушен, но икона не была найдена. 70 лет экклесиарх томился в плену, но наконец был выпущен. Ватопед- ская обитель между тем стала поправляться; но никто не знал о скрытой иконе, пока экклесиарх не объявил, где скрыта им икона. Открыли плиту и, к удивлению, нашли икону с крестом и теплящуюся свечу. Эту свечу я видел; она постоянно теплится; она громадной величины и обложена оловом или серебром; она горит, но не сгорает, потому что сверху постоянно кладется воск. Самую икону почти невозможно рассмотреть, так темна на ней живопись.
На прощание старик дал нам по веточке кедра и по лимону, только что сорванному с посаженного им лимонного дерева.
Погрузившись в думы, я и не заметил, что полуденное солнце слишком жгло, так что, опомнившись, я очутился с страшною головною болью. Пришел в келью, затворил ставни и прилег. Через час слышу, звонят к вечерне. Монахи встают и опять идут молиться. И такой круговорот, такое однообразие во всю жизнь!.. Неужели я был бы в состоянии вынести все это?...
В эту ночь я был разбужен сильным стуком моих отворенных окошек. На дворе был сильнейший ветер. Я вышел на коридор. Страшно было ходить по висячему деревянному коридору, который так и трясся от сильного ветра. Деревья гнутся до долу; слышен стук от падающих бревен. Море разыгралось во всей своей стихийной силе; шум и плеск волн о скалистые берега так явственно слышны, как бы я стоял при море. А между тем на небе ни одного облачка: небо усеяно ярко светящимися звездами (что свидетельствует о прозрачности воздуха), как в самую тихую ночь. [...] Простояв несколько минут на коридоре и намереваясь уже идти обратно в свою келью, я вдруг был поражен страшными криками не вдали от меня: «Господи, Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя...! Ай, ой...!» Побежал я в свой номер, запер двери и лег, укрывшись одеялом, хотя до неимоверности душно было. Но я уже не мог спать до утра; тем более что скоро послышался отчаянный звон колокольчика, пробуждающий монахов на утреню. Испугавший же меня своим криком был, как оказалось, нервно расстроенный старик-монах, которому уже перевалило за 90 лет...
Сегодня за обедом не было Трофима Наумыча. Мне сказали, что он уже бросил это послушание. Скоро, думаю себе, испытывает он монашеские послушания. После обеда я прилег немного, потому что ночью мало спал. Только что задремал, слышу, кто- то стучит в двери. Отворяю, и предо мною предстает Наумыч; но он уже без ряски, без фартука, без куколя... одним словом прежний Наумыч, но только какой-то разбитый, расслабленный.
– Что это вы не в монашеском одеянии? – спрашиваю его.
«Что же делать? Вот руки попухли, как колоды; только ведь день поработал, а что если бы месяц или год... Ведь оно как будто и хорошо на этом поварском послушении на счет кушаниев и питания; но работы – страх сколько! Всякому, кто ни придет, подавай, да на стол клади не одну тарелку, а тарелок шесть. Он-то все это загадит, а ты после и мой. Ну, добро были бы какие-нибудь благородные, как мы, примером, с тобою; а то какой-нибудь паршивый гречонок: ты ему и подай, ты за ним и вымой...
Проливной дождь поднял сегодня очень рано – часа в четыре утра – пассажиров третьего класса с их импровизированных постелей, в том числе, конечно, и меня, грешного раба Божия. Сильно промок я; укрыться негде. Правда, трюм открыли для нас; но туда столько нашло пассажиров – турок и наших богомольцев, что положительно нельзя было и повернутся. Притом же, там такая была духота, что я предпочел лучше мокнуть под дождем, чем вдыхать в себя вредные миазмы. А между тем дождь не перестает. Небо и море подернулись серою, слезящеюся мглою; что-то тяжелое, свинцовое легло на этот прекрасный залив; корабли, словно намокшие птицы, опустили свои еще вчера белые, а теперь потемневшие крылья-паруса; пароходы неистово дымят, отравляя воздух угольным чадом и копотью. Вдруг засверкала молния, послышались со стороны Олимпа отдаленные раскаты грома, все явственнее и явственнее усиливающиеся; вся окрестность загрохотала, с одной стороны от сильных раскатов грома, а с другой – от пушечных выстрелов, которыми турки заканчивают последний день Бай- рама. Мне сначала страшно было, так как я вообще боюсь грозы, а потом даже находил наслаждение, прислушиваясь к этой страшной, небесной музыке. [...] Я отчаялся было уже в возможности посетить сегодня солунские святыни; а завтра пароход снимается. Но, к счастью, к 12 часам дня дождь перестал; вся природа освежилась, и я освежился, даже чересчур, так как положительно весь промок. Затем настала прекрасная погода; южное солнце пригрело и все высушилось.
Меня поразил громадный купол, весь залитый светом, – точно свод небесный. Просто понять нельзя, как такая громада...Просто понять нельзя, как такая громада может держаться. Он покоится на неизмеримом каменном кольце, пронизанном множеством окон, которое поддерживают четыре скрещенные арки, раскинутые между легкими полукуполами, образуемыми исполинскими закругленными наверху боковыми стенами, примыкающими впереди к тройному выгибу алтаря, а назади к колоннаде пропилей. По исполинской площади с севера и юга тянутся два ряда громадных колонн, расположенных симметрически и на равных друг от друга расстояниях. Эти колонны связаны арками, на которых встают попарно новые колонны, подпирающая своды другими рядами величественных арок. Эта сквозная масса, поддерживая хоры, наполняет храм сетью колоннад, которая придает ему неописанную красоту и величавую таинственность. История говорит, что император Юстиниан, войдя в новоустроенный храм, воскликнул: «Я победил тебя, Соломон!» Не гордость заставила Юстиниана произнести эти слова, а изумление пред невиданным чудом искусства. Мысль – посвятить храм Премудрости Божией (Софии) – была еще раньше Юстиниана.
А отрываясь от общего впечатления храма и переходя к его обстановке, получаешь такое неприятное впечатление, что тебя просто дрожь охватывает от негодования, – так здесь все бедно и жалко. Не терпя рельефных крестов, сделанных из дерева на входных дверях, турки отломали у них поперечные части, но оставили продольные и верхние, отчего кресты получили вид каких-то громадных стрел с несоразмерными трехконечными остриями. Мозаики прикрыты и замазаны, хотя сквозь закраску таинственно проглядывают некоторые святые изображения. В своде купола виднеются крылья херувимов, плохо замазанных. На алтарной стене с трудом можно приметить некоторые фигуры святых и посреди их колоссальный мозаический образ Божией Матери. На месте алтаря вставлена выдолбленная глыба красного мрамора, показывающая направление к Мекке, а около нее небольшой полинялый ковер, на котором Магомет молился. Вокруг всего храма турки развесили круглые щиты, на которых крупнейшими арабскими буквами изображены имена Аллаха, Магомеда... Вместо паникадил со сводов по всему храму спускаются проволоки, на которых висят бронзовые люстры, страусовые яйца, пучки шелка и проч. Некоторые колонны некогда великолепного храма пошатнулись и треснули; арки боковых галерей тоже сильно покосились и изменили свое положение, и все это остается на произвол судьбы. Впрочем, некоторые потрескавшиеся колонны опоясаны толстыми железными прутьями
[...] наш проводник Давид рассказал нам следующее предание. Во время разграбления Константинополя турками масса несчастных христиан искала убежища в стенах Софийского собора. Священники, для утешения верующих, совершали литургию. Когда мусульмане ворвались в храм, то священник, служивший литургию в этот день, не окончивши ее (он дошел только до «Победную песнь поюще...»), был святыми ангелами со святым евангелием в руках вознесен на небо. Когда этот храм сделается снова христианским, тогда этот священник вернется для окончания литургии. Давид указал даже место, где, по преданию, этот священник совершал литургию. На хорах еще более, чем внизу, поражаешься небрежением турок и поруганием, не говорю – святыни, но искусства. Достаточно сказать, что по подкуполью летают голуби, оставляющее очень много помету на перилах хор.
Почти все время пребывания нашего на хорах за нами ходил имам и еще кто-то из причта Ая-Софии. Этот последний носил маленький холщовый мешочек. Запуская туда руку, он вынимал из него горсть разноцветных камушков мозаики, выковыренных из стен, и предлагал купить, приговаривая: «Антыка! Антыка!» Я купил несколько этих камешков, заплативши один пиастр (10 коп.), предварительно долго поторговавшись.
На обратном пути мы зашли в одну из древнейших цистерн, которая называется у турок Бин-бир-дирек или подземелье тысяча-и-одной колонны. Она находится недалеко от Ат-Мейдана. При входе нас встретил турок, с которым Давид начал торговаться. Вход в эту цистерну для всех бесплатный, но турки привыкли требовать бакшиш с приезжих туристов за все, и требуют все, кто только захочет. Так, этот турок (как я узнал потом) совершенно случайно зашел в эту цистерну; но, видя наше намерение осмотреть ее и считая почему-то себя обязанным охранять ее, решился воспользоваться бакшишем, который во всяком случае он получит с туриста, потому что, – не вступишь же с ним в драку, а посмотреть хочется. Насилу за полфранка Давид сторговался.
Пол гладко навощен, а посередине висит большая люстра. В нижнем ряду, отделенном перилами, помещаются зрители и богомольцы; в верхнем ярусе оркестр, состоящий из литавр и флейт и небольшого хора поющих дервишей, а по бокам – решетчатые ложи для женщин, которых почти совсем не видно. – Через несколько минут начали появляться один за другим дервиши. Неслышно ступая босыми ногами, потупя глаза и сложа руки на груди, входили они в залу; поклонившись на обе стороны и по направлению к Мекке, они становились вокруг балюстрады. Необыкновенное смирение, которое они представляют всей своей фигурой, бледность их лиц, высокие колпаки их, странная одежда, все это придает им какую-то таинственность. Всех вошедших дервишей было около 30. Между ними было два мальчика, которым было отнюдь не более 10-ти лет. Наконец, после всех вошел настоятель секты, сухой, как скелет, в зеленой мантии и коричневой чалме, густо обвитой внизу зеленой тесьмою. Он сел, подогнувши под себя ноги на подушки. Затем он начал читать молитву; в ответ ему раздалось визгливое пение хора. Дервиши при этом предавались религиозной гимнастике: то опускались на колена, вытягивая вперед сложенные руки и падая на них, то дружно откидываясь назад и опять падая на протянутые руки с каким-то завыванием... Но вот пение замолкло и все предались на нисколько минут самоуглублению. Вдруг послышались звуки флейты или скорее свирели (точь-в- точь как у пастушеских свирелей). Дервиши вмиг сбросили с себя мантии и остались в белых длинных юбках со складками и кофтах с длинными и довольно широкими рукавами. Затем один за другим подходят к неподвижно стоящему настоятелю, взаимно раскланиваются и начинается кружение на пятках. Скоро зала наполнилась вертящимися Фигурами. Руки у них вытянуты горизонтально, причем одна рука ладонью обращена вверх, а другая вниз, головы склонились набок, а одежда их поднялась на воздух и образовала огромные вертящиеся круги, среди которых бледные дервиши кажутся какими- то куклами на пружинах. С маленькими молитвенными антрактами, которых было три, это беснование продолжалось полтора часа: в первый раз верчение продолжалось четверть часа, во 2-й – 20 мин., в 3 – 25, и в 4-й – 30 минут.
Таким образом, с каждым разом верченье усиливалось; музыка, к которой присоединились и литавры, и дикое пение, становилась все порывистее, а сообразно с этим и дервиши кружились быстрее. Что меня в особенности поразило, так это – два мальчика, в своем религиозном бесновании далеко превосходящие своих собратий. После третьего молитвенного антракта некоторые из дервишей совершенно изнемогли в этой пляске и потому не могли принять участие в последней пляске самой быстрой и бешеной, а мальчики, облитые потом, как мышенята, вертелись впереди всех. Взор оставшихся совершенно потупился; они, должно быть, потеряли всякое сознание. По окончании верчения я сейчас же вышел, не ожидая конца их молитвы, потому что от взгляда на подобное зрелище и у меня как будто начала вертеться голова. Неприятное зрелище! Много мыслей по этому поводу роилось у меня в голове. Ведь все это делается для душеспасения? Будут ли они оправданы пред Богом?
Богомольцы за известную цену сговариваются с лодочниками, чтобы они доставили их ко времени прибытия парохода. Пароход пришел. Лодочники под различными предлогами затягивают время до тех пор, пока не послышится второй свисток парохода. В это время они только и отплывают. Достигнувши середины между берегом и пароходом, лодочники начинают требовать деньги, богомольцы дают, за сколько они условились. Турки не принимают, заламливая цену в четверо большую условленной. Турок делает вид, что поворачивает лодку назад к берегу. А между тем пароход – вот-вот уйдет. Что тут делать? Отдают турку требуемое количество денег. Сейчас лодочники приваливают к пароходу, наскоро сбрасывают пассажиров, сами ретируются, пароход дает третий свисток... и кончено.
Издали еще заметны на горе светящиеся точки. Это кельи спасающихся иноков в ущельях скал или в чаще леса. С приближением к св. горе число таких точек увеличивается: как звездами покрыта гора кельями, в которых как светила подвизаются иноки, пренебрегши всем земным ради вечного спасения. Пароход наш не пристал к берегу, а остановился на некотором расстоянии от него в виду Пантелеимоновского монастыря, который заметен был теперь по довольно большому числу светящихся точек. [...] На троекратный свист парохода чрез четверть часа приплыли лодки Андреевского и Ильинского скитов. На этих лодках мы и поехали к главной пристани Афонской горы – Дафна. (В языческие времена на этом месте было селение и чтилище богини Дафны – какое название сохранилось и до сих пор).
На Афоне, между прочим, существует обычай, чтобы больных, не подающих надежды на выздоровление, причислить к «ангельскому чину», т. е. постричь в монахи и притом в схиму. Больной, конечно, питающий надежду на выздоровление и не имевший в виду постригаться, долго не решается, но наконец, чуя неминуемое приближение смерти, он впадает в уныние и сам уже, как милости, просит пострижения в той мысли, что смерть в чине ангельском приятнее всего Богу. Молодой купеческий сын – теперешний игумен – чуя приближение смерти, просит себе у игумена и духовника пострижения. После долгих колебаний его прямо постригают в великую схиму и отпевают заживо в той, конечно, уверенности, что он непременно умрет. Между тем он ожил, и выздоровел, и остался в монашестве, отказавшись навсегда от родины, от родных, от мирских увеселений.
Но великим диссонансом в этом торжестве было пение греческое. Для человека, имеющего хоть сколько-нибудь музыкальное ухо, это пение невыносимо; потом я несколько привык к нему, но оно не производило на меня ни малейшего действия. Эго не голосовое пение, а носовое; греческий псалт аd libitum выводит какие-то завыванья, а остальные аккомпанируют ему, гнуся при этом. Но что главное, сколько я ни силился, не мог понять почти ни одного слова из их пения. Это объясняется тем, что греки любят в пении употреблять так называемые кратимата. Кратимата – это не что иное, как дополнения к каждому слогу слова, или так называемые в нотных книгах древней русской церкви попевки. Эти кратимата состоят из каких-нибудь слогов; чаще всего мне приходилось слышать кратимата из слогов: не-не-не... и рай, рай, рай...
А Афонское всенощное бдение представляет нечто особенное: оно продолжается около 14 часов. Начинается оно около 6 часов вечера и продолжается чрез всю ночь до 6 часов утра, а затем бывает литургия, которая продолжается около 2-х часов, так что вся служба вообще продолжается 14 часов. Боже мой, как это трудно. Я видел иноков с отекшими ногами; ноги положительно представляли одну сплошную массу мяса. Мне иноки рассказывали, что сначала от непривычки после таких бдений бывают обмороки, столбняки, ноги становятся как колоды, отекают, многие страдают грыжею...
Отца игумена еще не было; все монахи, числом около 400, безмолвно сидели, со сложенными на груди крестообразно руками, каждый на своем месте, ожидая прибытия игумена. Какое-то особенное впечатление произвела на меня эта общая трапеза, напоминавшая мне первобытные времена христианства, когда все было общее и все в единомыслии принимали участие в преломлении хлеба.
Св. Афанасий, живший в десятом веке, был человек действительно замечательный, как это видно из его жития. Будучи знатного происхождения, он получил блистательное образование в училищах константинопольских и сам потом проходил в них должность наставника с таким отличием, что сделался известным императору. Но, избегая мирских почестей и будучи склонен к иночеству, он удалился сначала в кименскую обитель к препод. Михаилу Малеину, от руки которого и принял пострижение, а затем, не желая быть преемником преподобного в игуменстве, он тайно удалился на Афон под именем неграмотного Варнавы. Но здесь он скоро быль узнан. Любя безмолвие и убегая славы человеческой, св. Афанасий отошел в пустыню, на самый край дикой горы, далеко от жилищ других отшельников, и, построив там себе кущу на лесистом холме, подвизался в безмолвии.
Наконец по удару колокольчика все встали и началось торжественное и громогласное пение: «Достойно есть». Все умеющие петь принимали участие в пении, так что выходило действительно величественно. Само по себе «Достойно есть» прекрасного напева; подобного напева я нигде не слыхал и, кажется, нигде больше не услышу, так как оно самобытное афонское произведение. В продолжение пения разносят по всей братии просфору, так называемую панагию – в честь Богоматери, которая предварительно разламывается на несколько частей. От этих частей, разносимых экклесиархами, отламываются затем каждым иноком частицы и съедаются, но наперед их держат несколько над кадильницею. Затем, при выходе по левой стороне становится игумен, а по другую сторону лежат ниц на полу три лица: повар, трапезарь и чтец, прося извинения за какую-нибудь оплошность. Но это еще не все: все идут еще в церковь, где бывает краткое моление о живых и умерших и многолетие русскому царю и патриарху; и этим заканчивается вся церемония обеда.
Прогуливаясь, я встретился с знакомым монахом, который, на желание мое показать мне что-нибудь интересное, повел меня в усыпальницу монастырскую. В этой усыпальнице находится множество черепов, симметрично расположенных на полках, а также множество костей в больших ящиках. Здесь на Афоне исстари ведется обычай через три года раскапывать могилу умершего инока и убирать, череп его и кости в общую усыпальницу, а в опроставшиеся могилы кладут новых покойников.
По прекрасным аллеям огорода в это время расхаживали иноки, иные попарно, но большею частью в одиночку после вечерни, в ожидании повечерия. Встречаясь они, не подымая глаз, только говорили, кланяясь: «благословите», это обычное приветствие на Афоне.
Я взял было его за повод, думая править им, но оказалось, что это напрасно. Болгарин объяснил мне, что мул требует в путешествии совершенной самостоятельности и что вполне можно довериться ему, как опытному специалисту. Я так и сделал, и мул вполне оправдал лестный о нем отзыв нашего проводника: равномерно пошел он под гору, карабкаясь своими маленькими копытами, как коза, по каменьям почти над самою бездною, предварительно обнюхавши почву и узнавши таким образом крепость и плотность (камней) грунта. Вообще мул почему-то избирает тропинку над самою бездною, куда, во избежание головокружения, не стараешься и заглядывать. Мы все ехали гуськом, а впереди нас шел болгарин, указывающий дорогу. Между мулами существуют тоже своего рода заправилы, которые всегда стараются попасть вперед, чтобы в свою очередь быть указателями пути для других мулов. Мулы, предоставленные себе, не злоупотребляют свободою, а ведут себя, как нельзя лучше: где нужно, остановятся; увидят водопой – подойдут, напьются, отдохнут и дальше. Вообще, это преполезное животное. Правда, он несколько упрям и с чувством собственного достоинства и потому не любит никаких понуканий, в противном случае отомстит. Так я чуть не поплатился было за невежливое обращение с моим мулом. Севши по-дамски, спустивши в одну сторону ноги (большую часть путешествия я так совершал, находя для себя выгодным такое сидение, в особенности принимая во внимание несоразмерную ширину деревянного седла), я как-то нечаянно хлестнул сорванною веточкою каштана своего мула, а он так понесся, что я еле-еле удержался и то благодаря тому, что проводник болгарин успел скоро остановить рассерженного мула. Вообще, мул умеет мстить и очень злопамятен; он непременно отомстит обидевшему его, прижав ноги седока к стене или к камню, так что до крови обдерет колена, или нарочно упадет на передние ноги как раз перед лужей, с тем чтобы вы шлепнулись в грязь.
Известна история этого пострижения. Около 1180 года, некоторые из русских святогорских иноков пришли к великому жупану Стефану для испрошения милостыни своей обители св. Пантелеймона. Своими рассказами о тихой, безмятежной и богоугодной жизни афонских иноков они настолько пленили младшего сына князя Растко, от природы расположенного к монашеской жизни, что он решился тайно от родителей удалиться на Афон. Однако, родители, угадывая, куда удалился сын их, послали за ним на Афон верных людей, чтобы они привели его. Посланные нашли его в Пантелеймоновом монастыре, но еще непостриженным. Не желая расстаться с Афоном, Растко упросил игумена постричь его. И действительно, того же дня, во время всенощного бдения, когда прекрасно угощенные посланные спали, Растко произнес обет иночества в небольшом храме на высокой башне и наименован был Саввой.
Оттуда, на другой день показавшись посланным, сбросил к ним с башни княжеские одежды и просил отвезти их к родителям вместе с письмом, в котором просил родителей не скорбеть о нем, а лучше молить Бога, чтобы Он помог ему благоуспешно совершить избранный им путь. Разгневался Стефан Немань и отправился в монастырь с жестоким намерением, но Бог смягчил его сердце, он сам принял монашество с именем Симеона и почил в одном из монастырей, основанных св. Саввою.
зато я нашел здесь нечто невиданное там, – довольно много вериг железных, которыми заковывали себя подвижники. Обыкновенно вериги носятся тайно от других, и тайна такого подвижничества обнаруживается по смерти подвижника, с которого тогда и снимают их; но некоторые вериги от несоразмерности их с туловищем и от долгого ношения настолько въедаются в тело, что их нельзя снять; поэтому их снимают через три года, когда труп выкапывают из могилы, и полагают их в усыпальницу, как свидетельство подвижнической жизни. Тут же мне сказали, что и теперь есть нисколько иноков, тайно носящих вериги; сказали также об одном замечательном подвижнике Андрее, давшем обет молчания, который уже около 12 лет не говорит ни слова. Я выразил сильное желание видеть этого подвижника. Со мною пошел один из старцев, предупредивши, что он вообще не любит посещений, а тем более долгих; поэтому просил не засиживаться, чтобы не побеспокоить подвижника. Келья его находится в задней части монастыря и стоит совершенно особняком. На стук в дверь и обычное афонское приветствие дверь отворилась и мне представилась иссохшая фигура подвижника, который мимикой пригласил нас сесть. Старец, пришедший со мною, отрекомендовал меня и высказал ему о моем сильном желании видеть его, благодаря чему он решился побеспокоить его. С минуту молчали мы; в это время он пристально смотрел на меня, так что мне просто неловко сделалось, и я потупил взор. Затем взял он находящийся пред ним лист бумаги и написал: «Где учитесь?» В Киеве, говорю, в духовной Академии. «Чему учитесь?» Разным наукам, но преимущественно богословским. «Верите?» Верю. «Да будет Божья благодать с вами и да сохранит вас Царица Небесная», и откинул бумагу в сторону, давая этим, должно быть, понять, что следовало бы оставить его. Но я, пораженный его подвигом, начал говорить ему о тяжести подвига безмолвия и кстати или некстати спросил о причине его безмолвия. Не отвечая мне прямо на вопрос, он написал: «Господь наш Иисус Христос говорит: глаголю вам, яко всяко слово праздное, еже аще рекут человецы, воздадят о нем слово в день судный: от словес бо своих оправдишися, и от словес своих осудишися». На вопрос мой – долго ли он подвизается? – отвечал, т. е. написал: «Богу ведомо». После этого встал и дал мне две книжечки: «О благодатных исцелениях, совершившихся пред святою иконою Божией Матери, в скорбех и печалех утешение» и «О вреде табака».
В час ночи начинается утреннее богослужение в монастырях и сильным звоном колокольчика приглашают всех в церковь. Живой будильник подходит к келье со словами: «молитвами.... помилуй нас». Если в ответ послышится «Аминь», то он идет далее.
Но самою древнейшею из всех икон считается чудотворная икона Божией Матери, называемая «Достойно есть», взятая из кельи на капсольской возвышенности, – что против русского скита св. Андрея. Она теперь находится на горнем месте. Она слишком потемнелая, так что еле со свечою кое-что разглядишь: лик Богоматери чрезвычайно умильный, а на руках в свободном положении Божественный Младенец. О названии этой иконы рассказывают следующее чудо. Она сначала принадлежала одному безмолвному. Однажды пред этою иконою долго молился он и усердно пел: Честнейшую херувим и славнейшую без сравнения серафим и проч. Вдруг в его келье показался благообразный монах и, назвавшись Гавриилом, начал внушать ему, что пред этою песнею надобно всегда петь: «достойно есть, яко во истину, блажити тя Богородицу, присноблаженную и пренепорочную и Матерь Бога нашего». А дабы эти слова не изгладились из памяти, Гавриил перстом своим начертал их на каменной плите и потом скрылся. Старец, поняв, что у него был архангел, явился к проту святой горы с начертанною на плите песнею. А святогорский прот уведомил о всем этом цареградского патриарха и царя, и отослал к ним и самую плиту, чудесно исписанную. С той поры постановлено было петь во всех церквах: Достойно есть...
В этом самом месте, где теперь источник, явилась вдруг пред ним прекрасная женщина, присутствию которой он очень удивился, так как женская нога никогда не ступала на Афон. «Кто ты?» спросил св. Афанасий. – Я – Матерь Господа твоего, отвечала Она. При этом она упрекнула его в маловерии, убеждая возвратиться в обитель, домостроительницею которой она пребудет навсегда. Для удостоверения же в ее Божественной личности она повелела колеблющемуся Афанасию ударить жезлом о скалу. Афанасий ударил. Камень разщелился и из трещины его выбежал шумный поток воды, который и теперь течет. [...] Вся она испещрена фамилиями паломников, пивших или купавшихся в целительных водах источника. Мы тоже не преминули черным углем написать свои фамилии, которые, конечно, скоро сотрутся, так как за неимением свободного места фамилии на фамилиях пишутся, да притом сама галерея скоро рухнет.
Он уже обладает чудотворною иконою Божьей Матери, называемой «Самописанною». Об этой иконе здесь мне рассказывали следующее. Один живописец в Румынии долгое время писал эту икону, притом писал с постом и молитвою; но как он ни трудился, никак не мог докончить ее, собственно лик Богоматери не удавался ему. Он уже чуть было не отчаялся в успехе. Вдруг в одно время этот живописец, придя, быть может, в сотый раз оканчивать икону, увидел ее оконченною. Не было пределов радости его. Сейчас оповестил он кого следует о самописанной иконе.
Вот какая- то тропинка идет в сторону от нашей. Она ведет в пещеру или келью св. Петра Афонского, первого пустынножителя. Эта келья находится над крутым обрывом. Говорят, что пещера, где подвизался св. Петр (X в.), даже до сего времени не утратила своего первобытного значения и вида; но с половины нынешнего столетия вход в пещеру заложен камнями, так что внутренность ее можно с трудом рассмотреть чрез маленькое отверстие. К закрытию входа послужило то, что некоторые подвижники, не укрепившись еще в подвигах, но ревнуя о подражании св. Петру, оставались здесь; но вскоре от холода и сырости у них зубы выпадали, волосы вылезали – они сильно заболевали и умирали, – что и заставило лаврское начальство заложить ее вход.
С самого начала прибытия на Афон он занимается собиранием «неувядаемых цветов Божьей Матери» и сбывает их довольно выгодно по монастырям. Но, по рассказам его, собирание этих цветов сопряжено с большою трудностью и риском для жизни. Этот цветок, можно сказать, есть произведение камней и растет в их трещинах. Поэтому, чтобы собрать его, нужно взбираться по страшным стремнинам, перебираться через страшные пропасти на одних только ручных мускулах, вися на несколько тысяч футов над зияющею бездною от земли. Малейшее колебание, малейший страх – и все кончено – очутишься на дне бездны. Такие случаи бывают очень часты с собирателями цветов: в этом году покамест еще не было ни одного несчастного случая, но в прошлом их было два. Этот куцовлах сильно опасается за жизнь свою; падение в бездну главным образом страшит его потому, что диавол возьмет его душу, и таким образом он на веки погибнет, несмотря на такое богоугодное дело, как собирание цветов Божией Матери. Диавол, по его словам, давно уже посягает на его душу, потому что он замечает, что когда лазит по стремнинам, то его что-то так и тянет в бездну; от диавола он избавляется постом и молитвою: пред каждою своею экскурсией на вершину горы он дня два постится и молится, потом взбирается на гору для срывания цветов и живет здесь не больше 3-х дней. Долго здесь нельзя жить, так как здесь, преимущественно ночью, холодно и сыро и это отражается на здоровье человека, что вполне оправдалось на этом куцовлахе. Он из Валахии приехал таким цветущим молодцем, а теперь иссох, как щепка. Он думает скоро оставить этот выгодный, но опасный промысел. Настоящая экскурсия – пятая по числу в это лето. В этом году урожай на цветы, так что за все это время он заработал около 3 лир т. е. около 30 рублей. Цветы живо расходятся по рукам русских богомольцев и болгар. Я купил у него на 1 рубль 25 миниатюрных пучков. Этот цветок, называемый еще «святогорскою незабудкою», очень мил, но мал; листочки его – то красные, то белые, и когда засохнут – точно атласные.
Чтобы достигнуть этого места, надобно в некоторых местах цепляться за камни руками и даже висеть всем телом над бездною. Около 40 сажен приходится спускаться по веревке, придерживаясь ногами в обрывистую каменную стену. Здесь живут самые высшие подвижники, достигшие последней степени самоотвержения. Они своего почти ничего не имеют: одеваются в лохмотья, питаются кореньями растений, а также подаяниями монастырей, главным же образом – подаяниями рыбаков и моряков. Карульские иноки спускают к морю корзинку, укрепленную на блоке. Матросы и рыбаки знают назначение этой корзинки и кладут в нее, что Бог на душу положит.
Иоанн Кукузель был любимцем при дворе греческого императора Алексея Комнена за его красоту и замечательный голос («благообразный» и «доброгласный» – он был по Барскому). Но он не возлюбил мирской жизни, мысль его всегда витала в заоблачных мирах. Поэтому он решил уйти из этого суетного мира и удалиться в монастырь – что он и сделал вскоре по приезде в Константинополь игумена Лавры, который пленил его рассказами о св. горе. Без ведома императора, горячо любившего его и даже намеревавшегося «оженити его зело благородно», он ушел на Афон – в Лавру. Здесь он в изодранных лохмотьях не был узнан игуменом, который знавал его при дворе вымытым, чистым, роскошно одетым. Ему назначено было послушание быть пастухом. С покорностью и благодарностью принял он это послушание, так как оно давало ему возможность уединяться и в уединении воспевать хвалу Богу и предаваться созерцательной жизни в Боге. Близ Молдавского скита указывают то место, где Кукузель пас овец и козлищ. Воспевая в таком уединении своим мелодическим голосом хвалы Богу, он был вполне уверен, что его никто из людей не слышит, за исключением его стада, которое внимало его пению. Но живший неподалеку анахорет услышал пение и, будучи поражен явлением такого необычного певца в пустыне, поспешил уведомить об этом лаврского игумена. Кукузель призван был в Лавру к игумену, который едва с трудом узнал своего знакомца и царского любимца. Не было пределов старческой радости игумена. Он хотел дать ему другое послушание, но по слезной просьбе Иоанна оставил его на прежнем послушании. [...]
Об этой иконе существует следующее предание. Когда в 9 в. сирийские варвары расхищали св. гору и добрались и до Ватопеда, то экклесиарх взял эту икону с крестом и спрятал в находящемся здесь колодце, затеплил пред ними свечу и искусно закрыл колодезь мраморною плитою в уровень с полом. Ватопед был разрушен, но икона не была найдена. 70 лет экклесиарх томился в плену, но наконец был выпущен. Ватопед- ская обитель между тем стала поправляться; но никто не знал о скрытой иконе, пока экклесиарх не объявил, где скрыта им икона. Открыли плиту и, к удивлению, нашли икону с крестом и теплящуюся свечу. Эту свечу я видел; она постоянно теплится; она громадной величины и обложена оловом или серебром; она горит, но не сгорает, потому что сверху постоянно кладется воск. Самую икону почти невозможно рассмотреть, так темна на ней живопись.
На прощание старик дал нам по веточке кедра и по лимону, только что сорванному с посаженного им лимонного дерева.
Погрузившись в думы, я и не заметил, что полуденное солнце слишком жгло, так что, опомнившись, я очутился с страшною головною болью. Пришел в келью, затворил ставни и прилег. Через час слышу, звонят к вечерне. Монахи встают и опять идут молиться. И такой круговорот, такое однообразие во всю жизнь!.. Неужели я был бы в состоянии вынести все это?...
В эту ночь я был разбужен сильным стуком моих отворенных окошек. На дворе был сильнейший ветер. Я вышел на коридор. Страшно было ходить по висячему деревянному коридору, который так и трясся от сильного ветра. Деревья гнутся до долу; слышен стук от падающих бревен. Море разыгралось во всей своей стихийной силе; шум и плеск волн о скалистые берега так явственно слышны, как бы я стоял при море. А между тем на небе ни одного облачка: небо усеяно ярко светящимися звездами (что свидетельствует о прозрачности воздуха), как в самую тихую ночь. [...] Простояв несколько минут на коридоре и намереваясь уже идти обратно в свою келью, я вдруг был поражен страшными криками не вдали от меня: «Господи, Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя...! Ай, ой...!» Побежал я в свой номер, запер двери и лег, укрывшись одеялом, хотя до неимоверности душно было. Но я уже не мог спать до утра; тем более что скоро послышался отчаянный звон колокольчика, пробуждающий монахов на утреню. Испугавший же меня своим криком был, как оказалось, нервно расстроенный старик-монах, которому уже перевалило за 90 лет...
Сегодня за обедом не было Трофима Наумыча. Мне сказали, что он уже бросил это послушание. Скоро, думаю себе, испытывает он монашеские послушания. После обеда я прилег немного, потому что ночью мало спал. Только что задремал, слышу, кто- то стучит в двери. Отворяю, и предо мною предстает Наумыч; но он уже без ряски, без фартука, без куколя... одним словом прежний Наумыч, но только какой-то разбитый, расслабленный.
– Что это вы не в монашеском одеянии? – спрашиваю его.
«Что же делать? Вот руки попухли, как колоды; только ведь день поработал, а что если бы месяц или год... Ведь оно как будто и хорошо на этом поварском послушении на счет кушаниев и питания; но работы – страх сколько! Всякому, кто ни придет, подавай, да на стол клади не одну тарелку, а тарелок шесть. Он-то все это загадит, а ты после и мой. Ну, добро были бы какие-нибудь благородные, как мы, примером, с тобою; а то какой-нибудь паршивый гречонок: ты ему и подай, ты за ним и вымой...
Проливной дождь поднял сегодня очень рано – часа в четыре утра – пассажиров третьего класса с их импровизированных постелей, в том числе, конечно, и меня, грешного раба Божия. Сильно промок я; укрыться негде. Правда, трюм открыли для нас; но туда столько нашло пассажиров – турок и наших богомольцев, что положительно нельзя было и повернутся. Притом же, там такая была духота, что я предпочел лучше мокнуть под дождем, чем вдыхать в себя вредные миазмы. А между тем дождь не перестает. Небо и море подернулись серою, слезящеюся мглою; что-то тяжелое, свинцовое легло на этот прекрасный залив; корабли, словно намокшие птицы, опустили свои еще вчера белые, а теперь потемневшие крылья-паруса; пароходы неистово дымят, отравляя воздух угольным чадом и копотью. Вдруг засверкала молния, послышались со стороны Олимпа отдаленные раскаты грома, все явственнее и явственнее усиливающиеся; вся окрестность загрохотала, с одной стороны от сильных раскатов грома, а с другой – от пушечных выстрелов, которыми турки заканчивают последний день Бай- рама. Мне сначала страшно было, так как я вообще боюсь грозы, а потом даже находил наслаждение, прислушиваясь к этой страшной, небесной музыке. [...] Я отчаялся было уже в возможности посетить сегодня солунские святыни; а завтра пароход снимается. Но, к счастью, к 12 часам дня дождь перестал; вся природа освежилась, и я освежился, даже чересчур, так как положительно весь промок. Затем настала прекрасная погода; южное солнце пригрело и все высушилось.
@темы: чтение