просто пастушок
Я говорю, устал, устал, отпусти,
не могу, говорю, устал, отпусти, устал,
не отпускает, не слушает, снова сжал в горсти,
поднимает, смеется, да ты еще не летал,
говорит, смеется, снова над головой
разжимает пальцы, подкидывает, лети,
так я же, вроде, лечу, говорю, плюясь травой,
я же, вроде, летел, говорю, летел, отпусти,
устал, говорю, отпусти, я устал, а он опять
поднимает над головой, а я устал,
подкидывает, я устал, а он понять
не может, смеется, лети, говорит, к кустам,
а я устал, машу из последних сил,
ободрал всю морду, уцепился за крайний куст,
ладно, говорю, но в последний раз, а он говорит, псих,
ты же летал сейчас, ладно, говорю, пусть,
давай еще разок, нет, говорит, прости,
я устал, отпусти, смеется, не могу, ты меня достал,
разок, говорю, не могу, говорит, теперь сам лети,
ну и черт с тобой, говорю, Господи, как я с тобой устал,
и смеюсь, он глядит на меня, а я смеюсь, не могу,
ладно, говорит, давай, с разбега, и я бегу.
перечитать на ночь---
Вот он смотрит из меня, мой взгляд, выходит из меня
и шарит тихо, как слепой, и набивает полный рот,
потом вернется и выплевывает косточки огня
и раскладывает в ряд, но только задом наперед,
и вновь уходит на добычу, а конечности ума,
уже ощупывают трофеи, поворачивают, мнут,
потихоньку соображают, что к чему и почему,
выводят стройную картину через несколько минут,
а взгляд опять уже вернулся, то же самое принес.
Надо в следующий раз в другую сторону послать.
Отвали от меня. Отвали от меня. Отвали
всею глыбой твоей. Отвали этот камень с души.
Отвали три-четыре куска. Я приму за твои
за крутые отвалы. Отвалы твои хороши.
Сразу видно породу. Она монолитно пуста,
и отвальная в ней прогремит вагонеткой хвалы:
за пустую породу! За общие наши места,
за которые ты отвали от меня, отвали!
Отвались от меня, словно крови нажравшийся клещ
от нащупанной жилы, от красной горячей руды,
как пустая порода, как мертвая жирная вещь,
от волос, от ногтей, от живого меня отойди,
отвали. Мне не в жилу. Я бью подрывные шурфы
заклинаньями, клиньями в трещины, щели твои
под трещащею кровлей глубокой забойной строфы.
Обвались, обломись, отслоись, отцепись, отвали.
Я сказал все слова, все шнуры я уже отпалил,
я из лавы уполз, аммонал ядовитый кляня.
Отвали от меня. Отвали от меня. Отвали
от меня. Отвали от меня. Отвали от меня.
Я вернулся в мой город, знакомый как знак,
как простой иероглиф, как красный пиджак.
Ты узнал этот голод – так жуй по углам
эти жирные складки разбухших реклам
там, где врезался в шею, загривок, живот
этот красный пиджак вороватых свобод,
зверовидных свобод, тех, за чьи чудеса
отдаем мы свои мертвецов голоса.
Ты свернулся, мой город, большим червяком,
измерением, свитком, сырым молоком.
Сонно свищет в висок, угнездясь за углом,
твой домашний АК милицейским щеглом.
Я пригнулся, мой город, фильтрую базар,
типа, я не при чем, я простой Кортасар,
типа, типа, – я кличу и мелко крошу
черствый дискурс: – Поклюйте, а я попишу.
Я ширнулся, мой город, считаю до трех,
а потом улетаю от этих застрех
мягким знаком в строке кириллических птиц,
отводя, как затвор, одноразовый шприц.
Он свихнулся, мой город, считаю, до двух
или даже до часу; но Гоголя дух
пролетел еще в полночь, и хрипло в ночи
«Поднимите мне веки!» – мой город рычит.
Глянет он из-под век пистолетным зрачком,
и прильну я к нему полужирным значком,
и ввернусь я в него: я из этих, из тех,
что всегда возвращались в привычный контекст.
Выхожу раскурить сигарету на самом ветру,
раскрутить эту мысль, что я тоже не весь умру,
но и выживу тоже какая-то часть, но не весь.
Развернуть эту мысль, но не всю, а какую-то часть,
раскрутить и подбросить холодным светилам небес,
затянувшись и глядя, как ветер закрутит искру
и как мысль, затянувшись, свернет на другую игру,
что не весь я, наверное, тоже умру не сейчас,
потому что я из дому вышел под ветхий завес
затянувшись на мысли и частью до ветра влачась.
Но и выжав из этого большую часть, но не все,
а потрясшую мысль, что последняя капля всегда,
переполнивши чашу и спину верблюда сломав,
вытекает потом, но не вся... Как бишь там у Басё? –
что на сильном ветру с ветки сакуры капнет звезда
и стечет с кимоно, и слезою омочит рукав.
Докурив и потрясшую часть спрятав в общую мысль,
весь живой, я вернусь из-под ветра в жилое тепло,
скину гета и оби сырой сменю, и взирая на мыс
из оконца, пойму наконец-то, что там стекло,
потому что я из дому вышел – был сильный мороз,
и от холода общую мысль я опять не донес.
Закинув голову к вершинам высоты,
пока она со смаком где-то рядом
не плюхнулась со шмяком кавуна,
просунуть взгляд наверх, в даль мачты, вдоль мечты
скользя, всползая, вспоминая взглядом
слова, названия, предлоги, имена?
Какая чушь и блажь. Какие паруса,
надуты ветром, пафосом, и даже
надеждой, радостно полощут – что? – мозги?
И где еще ядром застряли чудеса
в бегучем и стоячем такелаже?
Где скатное зерно меж семечной лузги?
Но как ни разгребай куриною ногой,
а если не болезнь, то что такое жемчуг?
Спроси-ка у тридакн и почечных больных
про пиелонефрит, сгибающий дугой.
Их горький перламутр пропах мочой и желчью,
и камни в пузыре гремят без выходных.
Итак, о жемчуге – неправильный вопрос.
О чем же правильный? И чем прикажешь плакать,
когда закинутая кверху булава,
вернувшись из высот, пошла в раздрай, в разброс:
вот корка, липкий сок да илистая мякоть,
да семечки – слова, слова, слова.
Не лги себе. Ни зги – на сгибели листа,
на сломе ли мечты, или на склоне жизни.
Не жги зазря напраслины свечей,
поскольку истина проста и так пуста,
что места нету в ней ни зге, ни укоризне.
И ладно б сам не свой, так никакой, ничей.
На теплой отмели спасительного сна,
рот приоткрыв извилистой тридакной,
прибрезжишь: новый перл растет во тьме, в тиши.
Его зачатия загадка неясна,
но он шевелится, и став его придатком,
прислушайся, замри, он дышит, не дыши…
Проснешься, задыхаясь от тоски
по воздуху, но злей и резче по нехватке
чего-то, что нужней, чем горький кислород,
пытаешься хватать хрипучие куски,
но горло темнотой зажато в мертвой хватке,
и мертвые слова переполняют рот.
А утром мутный перл выходит как песок,
скребясь протоками. Песочными часами
всклень просыпаться под стеклянным колпаком
и долго вспоминать: а чем был сладок сок,
и как же так, ядром взлетев над небесами,
вся шмякоть рухнула и всосана песком.
Сидит кощей и василиск,
окаменелый, толстый, смертный,
бессменный житель закулис,
тупой, безмысленный, безменный.
Сидит и ждет в туманный мрак,
когда придет Иван-дурак,
достанет липкий леденец
и спилит шею, идиот.
НЕКРОФИЛОЛОГИЧЕСКАЯ БАЛЛАДА
Эх, сколько я заррезалл, сколько переррезалл!
Песня!
Что он мигал мне, о чем он кивал,
как он бряцал мне, как некий кимвал,
чем он мерцал мне, мерзавец?..
Первых красавцев всегда убивал,
равно как первых красавиц…
Он верещал, словно заяц.
К мертвой красе я склонился над ним,
от батарейки включив себе нимб,
чтоб разглядеть и увидеть,
как угасает и вянет краса,
как, подсыхая, тускнеет коса
в рыжей росе-аквавите.
Тут же попалась нимфетной красы
барби, конфетная нимфа.
Срезал ее я ударом косы,
шестивольтового нимба
аурой высветил и описал,
как отплывает душок в небеса,
в сторону вечного Лимба.
Так я убийство себе подсветил,
так я о смерти стихи освятил
нимбом моим шестистопным,
так, некрофил, я красе посвятил
слог этот сладостно-злобный.
Прежде, бывало, ночною порой
хаживал я на кладбища,
но опостылела, что ни нарой,
вечно холодная пища,
скушно обгладывать склизкую кость.
Вот и нейду на погост.
Нынче не жду я от кроткой судьбы,
что мне красавцев накрошит,
сам собираю я их, как грибы,
гений, убийства Некрошюс,
смерти Чюрлёнис, хожу по гробы
с ножичком ночкой хорошей.
Летняя ночь словно жизнь коротка.
Крови из горла не сделав глотка,
не написать мне ни строчки.
Вот и встаю я, как тень, за плечом
юной красы – прописным палачом
в белой, до пяток, сорочке,
с острой литовкой на узком плече,
страшно красив вообще.
Я убиваю их Куршской косой,
свищущей Курской дугою,
лесозащитной бродя полосой,
вылазив Обской губою.
Вылизав глаз голубые красы,
губ закусив и занюхав трусы,
сам становлюсь я Судьбою.
Сколько красавцев лежит по лесам,
скольких красоток я вытек,
сколько их слюн протекло по усам,
в рот натекая. О, сколько я сам,
много умею я гитик!
Сколько баллад я о них написал,
знает лишь мой некрокритик.
Сколько я тел на куски напилил,
сколько сукровицы вылил!
Бредит в крови моей некрофили́н,
ухает, как некрофи́лин,
силушкой в жилушках бродит фенол.
Опытный некрофилолог,
я воспеваю эстетский финал
грудами тел, как Филонов,
как Верещагин свой «Апофеоз»
грудой иной, черепною.
Вкруг головы, словно венчик из роз,
светом гнилушечным, цветом в некроз,
светится нимб надо мною.
…довольно, спрячь, не вынимай, не трогай
зеркальный понятийный аппарат
с его нелепой раздвижной тревогой,
слепящей спешкой и четырехкрат-
ным преувеличением гипербол;
уйми их зум, их суд, их скорый зуд –
им не хватает выдержки: «Кто первый?..
Кто самый?... Кто?..» Никто! И не спасут
позирующие фигуры речи,
когда не фон, не задний план – судьба
не в фокусе, и дрогнувшие плечи
чувствительности, ложного стыда,
его бесстыдства смазаны, размыты…
Судьба не сцена, карма не сюжет.
Тут шевеленка, и поди сними ты,
когда из каждой щели прет кысмет*.
____________________
* Кысмет – судьба (тюркск.)
Извивается, корчится поезд, вдаль летит паровозный вопль, как в падучей бьется вагон о вагон.
Ветер вдогонку в два пальца свистит, только ветер свистит вдогон.
Воют цепные псы и степные вольные волки, воют свою тоску о надменной луне, тропы до которой нет.
Ветер в ответ листвой шелестит, только ветер шепчет в ответ.
Лунный свет до краев наполняет лощину ночи, как напев терменвокса, как дым сигарет, как угарный газ.
Люди спят, словно в обмороке вглубь себя запрокинув пучины глаз,
задыхаясь от горя, от страха, от счастья, от лунного света, пауком ползущего по стене,
от груза воспоминаний, от боли в сердце, от удушья стонут во сне.
Медленно, невесомо с часов осыпается время, мохнатая серая пыль книг и крыльев ночных мотыльков,
оседает на календарях, слоится пластами, копится, обрушивается лавинами, хороня под собой стариков.
Остальные вынырнут утром с гулко бьющимся сердцем, с шальными глазами, где клочьями тают остатки сна.
Эта ночь прошла, эта ночь отступила в прошлое, и уже никогда не вернешь ее, там брандмауэр, там глухая стена.
Столько сил ушло на любовное изготовление цели,
что уже никаких не осталось для ее достижения,
а когда и не так, то ее пораженье на деле
чаще всего оборачивается твоим поражением,
потому что если цели фанерны, то средства обычно свинцовы,
а из всех попаданий удачны одни рикошеты,
но случайно задетый мужик тебе не зачтется суровым
наблюдателем, и тебя опять не помянут ни враги, ни газеты.
И конечно неверно, что охота пуще неволи – конечно,
потому что охота попасть – она-то и есть неволя…
И сдаешь свои гильзы, теша душу упрямой надеждой,
но назавтра все силы уйдут на ремонт мишенного поля.
Всё тлен и суета. Стакан, наполовину
наполненный, уже наполовину пуст,
хотя мои уста в том вовсе не повинны –
я даже не успел его донесть до уст.
Уста мои полны наполовину правдой,
исполнены они наполовину лжи.
Скажи мне, мой стакан, мой вечный друг и враг мой,
где правда и где ложь, и где их рубежи.
Сосуд полупустой наполовину полон,
но полон пустоты бездонный человек:
всю правду скажет лишь посаженный на кол он,
но будет честно лгать весь свой недолгий век.
Да-а!
Как же у тебя все тут
запущено,
как же далеко
все это зашло:
мухи, комары,
оводы, слепни,
бабочки, кусты,
поле, горизонт,
небо, облака,
солнце и луна,
звезды и…
А звёзды-то!
Господи ты Боже мой!
Я б ещё побыл один,
кабы знал, как быть,
да вот лампа, Аладдин,
начала коптить.
Не выходит больше ждать,
сколько ни просил,
тут у времени, видать,
вышел керосин.
С фитиля сниму нагар,
с памяти навар,
тряпки лета сдам в утиль,
прикручу фитиль,
вещи в ящик соберу,
прежде чем уйти,
лампу всё-таки потру,
вдруг да пофартит,
и опять примусь как все
и со всеми быть
днями белкой в колесе,
ночью волком выть
и пытаться быть собой
в баночке сардин.
Поменяться бы с тобой
местом, Аладдин.
Сон сегодня мне приснился,
будто меч мой вороной
разыгрался, разрезвился,
раскачался надо мной.
Не думай и не спрашивай, кто там
грохочет деревянною ногой,
мужик или медведь, пришедший к нам
за топором отрубленной ногой.
Не думай и не спрашивай, молчи,
всё бесполезно, как молиться Богу,
ты слышишь стук в безжалостной ночи?
Он мстить пришёл, поскольку, палачи
и мясники, мы съели эту ногу.
дальше
Он уснул головой на тумбочке, я его тормошу, ты вымыл? вымыл?,
он щекой по фанерке елозит, мычит, вымыл, вымыл, мол,
но это вымысел, он это вымыслил, вымусолил, выдумал, вынул,
выдвинул как аргумент, высунул из сна, вымолил, вымолвил
и уснул обратно, всунулся весь снова туда, где он вымыл всё,
где он всё несомненно вымыл до полного блеска смысла,
того самого смутного смысла, который сам и есть тот сон,
который он вымыл, вымыл, куда он всё смыл, куда он сам смылся.
не могу, говорю, устал, отпусти, устал,
не отпускает, не слушает, снова сжал в горсти,
поднимает, смеется, да ты еще не летал,
говорит, смеется, снова над головой
разжимает пальцы, подкидывает, лети,
так я же, вроде, лечу, говорю, плюясь травой,
я же, вроде, летел, говорю, летел, отпусти,
устал, говорю, отпусти, я устал, а он опять
поднимает над головой, а я устал,
подкидывает, я устал, а он понять
не может, смеется, лети, говорит, к кустам,
а я устал, машу из последних сил,
ободрал всю морду, уцепился за крайний куст,
ладно, говорю, но в последний раз, а он говорит, псих,
ты же летал сейчас, ладно, говорю, пусть,
давай еще разок, нет, говорит, прости,
я устал, отпусти, смеется, не могу, ты меня достал,
разок, говорю, не могу, говорит, теперь сам лети,
ну и черт с тобой, говорю, Господи, как я с тобой устал,
и смеюсь, он глядит на меня, а я смеюсь, не могу,
ладно, говорит, давай, с разбега, и я бегу.
перечитать на ночь---
Вот он смотрит из меня, мой взгляд, выходит из меня
и шарит тихо, как слепой, и набивает полный рот,
потом вернется и выплевывает косточки огня
и раскладывает в ряд, но только задом наперед,
и вновь уходит на добычу, а конечности ума,
уже ощупывают трофеи, поворачивают, мнут,
потихоньку соображают, что к чему и почему,
выводят стройную картину через несколько минут,
а взгляд опять уже вернулся, то же самое принес.
Надо в следующий раз в другую сторону послать.
08.09.1993г., Уютное.
ЗАКЛЯТИЕ
Get away from the fire. Get away from the fire. Get away
from the fire. Get away from the fire. Get away from the fire...
(From N. Bitoff)
from the fire. Get away from the fire. Get away from the fire...
(From N. Bitoff)
Отвали от меня. Отвали от меня. Отвали
всею глыбой твоей. Отвали этот камень с души.
Отвали три-четыре куска. Я приму за твои
за крутые отвалы. Отвалы твои хороши.
Сразу видно породу. Она монолитно пуста,
и отвальная в ней прогремит вагонеткой хвалы:
за пустую породу! За общие наши места,
за которые ты отвали от меня, отвали!
Отвались от меня, словно крови нажравшийся клещ
от нащупанной жилы, от красной горячей руды,
как пустая порода, как мертвая жирная вещь,
от волос, от ногтей, от живого меня отойди,
отвали. Мне не в жилу. Я бью подрывные шурфы
заклинаньями, клиньями в трещины, щели твои
под трещащею кровлей глубокой забойной строфы.
Обвались, обломись, отслоись, отцепись, отвали.
Я сказал все слова, все шнуры я уже отпалил,
я из лавы уполз, аммонал ядовитый кляня.
Отвали от меня. Отвали от меня. Отвали
от меня. Отвали от меня. Отвали от меня.
08,09.09.1994г., Уютное.
Аллюзии
О. М. и Н. Б.
Я вернулся в мой город, знакомый как знак,
как простой иероглиф, как красный пиджак.
Ты узнал этот голод – так жуй по углам
эти жирные складки разбухших реклам
там, где врезался в шею, загривок, живот
этот красный пиджак вороватых свобод,
зверовидных свобод, тех, за чьи чудеса
отдаем мы свои мертвецов голоса.
Ты свернулся, мой город, большим червяком,
измерением, свитком, сырым молоком.
Сонно свищет в висок, угнездясь за углом,
твой домашний АК милицейским щеглом.
Я пригнулся, мой город, фильтрую базар,
типа, я не при чем, я простой Кортасар,
типа, типа, – я кличу и мелко крошу
черствый дискурс: – Поклюйте, а я попишу.
Я ширнулся, мой город, считаю до трех,
а потом улетаю от этих застрех
мягким знаком в строке кириллических птиц,
отводя, как затвор, одноразовый шприц.
Он свихнулся, мой город, считаю, до двух
или даже до часу; но Гоголя дух
пролетел еще в полночь, и хрипло в ночи
«Поднимите мне веки!» – мой город рычит.
Глянет он из-под век пистолетным зрачком,
и прильну я к нему полужирным значком,
и ввернусь я в него: я из этих, из тех,
что всегда возвращались в привычный контекст.
21.09.1996 г., Уютное.
Выхожу раскурить сигарету на самом ветру,
раскрутить эту мысль, что я тоже не весь умру,
но и выживу тоже какая-то часть, но не весь.
Развернуть эту мысль, но не всю, а какую-то часть,
раскрутить и подбросить холодным светилам небес,
затянувшись и глядя, как ветер закрутит искру
и как мысль, затянувшись, свернет на другую игру,
что не весь я, наверное, тоже умру не сейчас,
потому что я из дому вышел под ветхий завес
затянувшись на мысли и частью до ветра влачась.
Но и выжав из этого большую часть, но не все,
а потрясшую мысль, что последняя капля всегда,
переполнивши чашу и спину верблюда сломав,
вытекает потом, но не вся... Как бишь там у Басё? –
что на сильном ветру с ветки сакуры капнет звезда
и стечет с кимоно, и слезою омочит рукав.
Докурив и потрясшую часть спрятав в общую мысль,
весь живой, я вернусь из-под ветра в жилое тепло,
скину гета и оби сырой сменю, и взирая на мыс
из оконца, пойму наконец-то, что там стекло,
потому что я из дому вышел – был сильный мороз,
и от холода общую мысль я опять не донес.
01.10.1996 г., Уютное.
Закинув голову к вершинам высоты,
пока она со смаком где-то рядом
не плюхнулась со шмяком кавуна,
просунуть взгляд наверх, в даль мачты, вдоль мечты
скользя, всползая, вспоминая взглядом
слова, названия, предлоги, имена?
Какая чушь и блажь. Какие паруса,
надуты ветром, пафосом, и даже
надеждой, радостно полощут – что? – мозги?
И где еще ядром застряли чудеса
в бегучем и стоячем такелаже?
Где скатное зерно меж семечной лузги?
Но как ни разгребай куриною ногой,
а если не болезнь, то что такое жемчуг?
Спроси-ка у тридакн и почечных больных
про пиелонефрит, сгибающий дугой.
Их горький перламутр пропах мочой и желчью,
и камни в пузыре гремят без выходных.
Итак, о жемчуге – неправильный вопрос.
О чем же правильный? И чем прикажешь плакать,
когда закинутая кверху булава,
вернувшись из высот, пошла в раздрай, в разброс:
вот корка, липкий сок да илистая мякоть,
да семечки – слова, слова, слова.
Не лги себе. Ни зги – на сгибели листа,
на сломе ли мечты, или на склоне жизни.
Не жги зазря напраслины свечей,
поскольку истина проста и так пуста,
что места нету в ней ни зге, ни укоризне.
И ладно б сам не свой, так никакой, ничей.
На теплой отмели спасительного сна,
рот приоткрыв извилистой тридакной,
прибрезжишь: новый перл растет во тьме, в тиши.
Его зачатия загадка неясна,
но он шевелится, и став его придатком,
прислушайся, замри, он дышит, не дыши…
Проснешься, задыхаясь от тоски
по воздуху, но злей и резче по нехватке
чего-то, что нужней, чем горький кислород,
пытаешься хватать хрипучие куски,
но горло темнотой зажато в мертвой хватке,
и мертвые слова переполняют рот.
А утром мутный перл выходит как песок,
скребясь протоками. Песочными часами
всклень просыпаться под стеклянным колпаком
и долго вспоминать: а чем был сладок сок,
и как же так, ядром взлетев над небесами,
вся шмякоть рухнула и всосана песком.
15.10.02, Уютное.
Сидит кощей и василиск,
окаменелый, толстый, смертный,
бессменный житель закулис,
тупой, безмысленный, безменный.
Сидит и ждет в туманный мрак,
когда придет Иван-дурак,
достанет липкий леденец
и спилит шею, идиот.
29.09.2003 г., Уютное
НЕКРОФИЛОЛОГИЧЕСКАЯ БАЛЛАДА
Эх, сколько я заррезалл, сколько переррезалл!
Песня!
Что он мигал мне, о чем он кивал,
как он бряцал мне, как некий кимвал,
чем он мерцал мне, мерзавец?..
Первых красавцев всегда убивал,
равно как первых красавиц…
Он верещал, словно заяц.
К мертвой красе я склонился над ним,
от батарейки включив себе нимб,
чтоб разглядеть и увидеть,
как угасает и вянет краса,
как, подсыхая, тускнеет коса
в рыжей росе-аквавите.
Тут же попалась нимфетной красы
барби, конфетная нимфа.
Срезал ее я ударом косы,
шестивольтового нимба
аурой высветил и описал,
как отплывает душок в небеса,
в сторону вечного Лимба.
Так я убийство себе подсветил,
так я о смерти стихи освятил
нимбом моим шестистопным,
так, некрофил, я красе посвятил
слог этот сладостно-злобный.
Прежде, бывало, ночною порой
хаживал я на кладбища,
но опостылела, что ни нарой,
вечно холодная пища,
скушно обгладывать склизкую кость.
Вот и нейду на погост.
Нынче не жду я от кроткой судьбы,
что мне красавцев накрошит,
сам собираю я их, как грибы,
гений, убийства Некрошюс,
смерти Чюрлёнис, хожу по гробы
с ножичком ночкой хорошей.
Летняя ночь словно жизнь коротка.
Крови из горла не сделав глотка,
не написать мне ни строчки.
Вот и встаю я, как тень, за плечом
юной красы – прописным палачом
в белой, до пяток, сорочке,
с острой литовкой на узком плече,
страшно красив вообще.
Я убиваю их Куршской косой,
свищущей Курской дугою,
лесозащитной бродя полосой,
вылазив Обской губою.
Вылизав глаз голубые красы,
губ закусив и занюхав трусы,
сам становлюсь я Судьбою.
Сколько красавцев лежит по лесам,
скольких красоток я вытек,
сколько их слюн протекло по усам,
в рот натекая. О, сколько я сам,
много умею я гитик!
Сколько баллад я о них написал,
знает лишь мой некрокритик.
Сколько я тел на куски напилил,
сколько сукровицы вылил!
Бредит в крови моей некрофили́н,
ухает, как некрофи́лин,
силушкой в жилушках бродит фенол.
Опытный некрофилолог,
я воспеваю эстетский финал
грудами тел, как Филонов,
как Верещагин свой «Апофеоз»
грудой иной, черепною.
Вкруг головы, словно венчик из роз,
светом гнилушечным, цветом в некроз,
светится нимб надо мною.
05.10.2003 г., Уютное
…довольно, спрячь, не вынимай, не трогай
зеркальный понятийный аппарат
с его нелепой раздвижной тревогой,
слепящей спешкой и четырехкрат-
ным преувеличением гипербол;
уйми их зум, их суд, их скорый зуд –
им не хватает выдержки: «Кто первый?..
Кто самый?... Кто?..» Никто! И не спасут
позирующие фигуры речи,
когда не фон, не задний план – судьба
не в фокусе, и дрогнувшие плечи
чувствительности, ложного стыда,
его бесстыдства смазаны, размыты…
Судьба не сцена, карма не сюжет.
Тут шевеленка, и поди сними ты,
когда из каждой щели прет кысмет*.
____________________
* Кысмет – судьба (тюркск.)
18.09.04, Уютное
Извивается, корчится поезд, вдаль летит паровозный вопль, как в падучей бьется вагон о вагон.
Ветер вдогонку в два пальца свистит, только ветер свистит вдогон.
Воют цепные псы и степные вольные волки, воют свою тоску о надменной луне, тропы до которой нет.
Ветер в ответ листвой шелестит, только ветер шепчет в ответ.
Лунный свет до краев наполняет лощину ночи, как напев терменвокса, как дым сигарет, как угарный газ.
Люди спят, словно в обмороке вглубь себя запрокинув пучины глаз,
задыхаясь от горя, от страха, от счастья, от лунного света, пауком ползущего по стене,
от груза воспоминаний, от боли в сердце, от удушья стонут во сне.
Медленно, невесомо с часов осыпается время, мохнатая серая пыль книг и крыльев ночных мотыльков,
оседает на календарях, слоится пластами, копится, обрушивается лавинами, хороня под собой стариков.
Остальные вынырнут утром с гулко бьющимся сердцем, с шальными глазами, где клочьями тают остатки сна.
Эта ночь прошла, эта ночь отступила в прошлое, и уже никогда не вернешь ее, там брандмауэр, там глухая стена.
08.10.04, Уютное
Столько сил ушло на любовное изготовление цели,
что уже никаких не осталось для ее достижения,
а когда и не так, то ее пораженье на деле
чаще всего оборачивается твоим поражением,
потому что если цели фанерны, то средства обычно свинцовы,
а из всех попаданий удачны одни рикошеты,
но случайно задетый мужик тебе не зачтется суровым
наблюдателем, и тебя опять не помянут ни враги, ни газеты.
И конечно неверно, что охота пуще неволи – конечно,
потому что охота попасть – она-то и есть неволя…
И сдаешь свои гильзы, теша душу упрямой надеждой,
но назавтра все силы уйдут на ремонт мишенного поля.
14.09.05, Красково
Всё тлен и суета. Стакан, наполовину
наполненный, уже наполовину пуст,
хотя мои уста в том вовсе не повинны –
я даже не успел его донесть до уст.
Уста мои полны наполовину правдой,
исполнены они наполовину лжи.
Скажи мне, мой стакан, мой вечный друг и враг мой,
где правда и где ложь, и где их рубежи.
Сосуд полупустой наполовину полон,
но полон пустоты бездонный человек:
всю правду скажет лишь посаженный на кол он,
но будет честно лгать весь свой недолгий век.
05.10.2008, Москва.
Да-а!
Как же у тебя все тут
запущено,
как же далеко
все это зашло:
мухи, комары,
оводы, слепни,
бабочки, кусты,
поле, горизонт,
небо, облака,
солнце и луна,
звезды и…
А звёзды-то!
Господи ты Боже мой!
22.07.2010, Верхнее Ступино
Я б ещё побыл один,
кабы знал, как быть,
да вот лампа, Аладдин,
начала коптить.
Не выходит больше ждать,
сколько ни просил,
тут у времени, видать,
вышел керосин.
С фитиля сниму нагар,
с памяти навар,
тряпки лета сдам в утиль,
прикручу фитиль,
вещи в ящик соберу,
прежде чем уйти,
лампу всё-таки потру,
вдруг да пофартит,
и опять примусь как все
и со всеми быть
днями белкой в колесе,
ночью волком выть
и пытаться быть собой
в баночке сардин.
Поменяться бы с тобой
местом, Аладдин.
01.09.2010, Верхнее Ступино
ДАМОКЛ
Сон сегодня мне приснился,
будто меч мой вороной
разыгрался, разрезвился,
раскачался надо мной.
21.07.2011, Москва.
Не думай и не спрашивай, кто там
грохочет деревянною ногой,
мужик или медведь, пришедший к нам
за топором отрубленной ногой.
Не думай и не спрашивай, молчи,
всё бесполезно, как молиться Богу,
ты слышишь стук в безжалостной ночи?
Он мстить пришёл, поскольку, палачи
и мясники, мы съели эту ногу.
25.07.2011, Москва.
дальше
ДНЕВАЛЬНЫЙ
Он уснул головой на тумбочке, я его тормошу, ты вымыл? вымыл?,
он щекой по фанерке елозит, мычит, вымыл, вымыл, мол,
но это вымысел, он это вымыслил, вымусолил, выдумал, вынул,
выдвинул как аргумент, высунул из сна, вымолил, вымолвил
и уснул обратно, всунулся весь снова туда, где он вымыл всё,
где он всё несомненно вымыл до полного блеска смысла,
того самого смутного смысла, который сам и есть тот сон,
который он вымыл, вымыл, куда он всё смыл, куда он сам смылся.
03.10.2012, Москва.